Не из гордыни, а только истины ради начну эти страницы с цитаты «из себя» — из второй книги воспоминания «Мастера», с того, что посвящено было замечательному графику. Заслуженному художнику России Анатолию Мосину, моему другу, к великому сожалению, давно уж покойному. Мы вместе работали в редакции журнала «Дон», Анатолий Герасимович был художественным редактором и приглашал к нам тех, кто исполнял эскизы обложек и рисунки к прозе и стихам, как правило, самых одаренных и мастеровитых художников. И вот она — цитата: «Часто делала тонкие и точные рисунки статная и красивая, с тяжелым узлом темных густых волос на затылке Ирина Чарская». Меня восхищали тогда, в конце пятидесятых годов минувшего века, и внешность ее, и непринужденное умение держаться невозмутимо, закрыто: пусть, мол, рисунки сами представляют себя. А были они скупыми по средствам исполнения, глубокими, полными высоких и чистых чувств. И тогда считал, и теперь считаю это верхом мастерства в искусстве. Я признавался в том Аннатолию, и он, ироничный, охочий до споров и неохочий до похвал, тут соглашался: — Она, да, она умеет…
Она умела и умеет — подтверждаю это и теперь: собственным опытом: Ирина Алексеевна так украсила цветными рисунками и творчески обогатила мою стихотворную книжку для малышей «Я спешила в детский сад». Она стала соавтором моим, явила тот уровень художественного понимания слова, который не каждым графиком достигается. С той поры полвека отлетело. За это время, наряду с повестями, стихами и поэмами, мною написано множество очерков о художниках, а вот об Ирине Чарской отдельно ни разу не написал, если не считать заметок с ее совместной с Е. Чарским выставки в 95-м. Почему?
Ответил я себе самому недавно, лишь увидев два ее автопортрета. Один был создан в 1967 году (в том году Ирина Алексеевна стала заслуженным художником России), другой — более тридцати лет спустя. На первом — округлое лицо, припухлые губы, нежная шея. На втором лицо суше, четче и строже, в повороте головы — сила и уверенность. Но и на первом и на втором — одни и те же вопрошающие глаза. Мне показалось, что она видела и видит озабочивающий ее мир в большом приближении, как в горах, где воздух предельно прозрачен, а представления о расстояниях обманчивы. И у нее, молодой женщины, ко всему, что перед взором вопросы: как же так? отчего? Зачем? И легко ли было решиться на попытку — дать ответ?
И не потому ли — из-за свойства художнического видения, присущего только ей — столь своеобразна у нее живопись? Не случайно ведь сделано столько натюрмортов, причем, небольших по размерам. Не случайно и то, что путевые зарисовки словно бы точечные по сюжетам. Думается, что Ирина Чарская, стремясь к углубленному и неземному постижению мира, самой жизни человеческой, пристально вглядывается в частное — в капли, былинки. Увидеть до предела малое, и в нем, через него, после него докопаться до великого — это задача! И. Чарская приняла ее и решила в графике — масштабной, многоплановой, неоднозначной, сложносюжетной. И ей далось, что не всем дается: воплощение крупного образа, когда каждый штрих, осторожный ли, размашистый ли, несет двойную, а то и тройную нагрузку. Взглянешь на карандашные рисунки: портрет пожилой (а, может молодой еще, но трудно пожившей) женщины в платочке, на портрет старухи с ее впалыми щеками и пронизывающим взглядом — сколько сказано о человека, ею доле — вроде бы бегло, по-быстрому. Однако же, сколько сказано! А взять рисунки к произведениям Анатолий Калинина, особенно, к повести «Гремите колокола»! Такой рисковый и непринужденно естественный изыск! Что ни линия — бездна нежности, грусти, опасении и сомнений, грез, ожиданий — того, без чего душа не зреет, не взрослеет, не болит и не радуется. Ирина Чарская добивается максимальной зримости деталей, не перегружая листы, не прибегая к многоречивости и велеречивости. Житейская, поведенческая сдержанность словно бы возмещается этим, словно бы так сберегаются душевные силы, необходимые для смелой, вольной, даже дерзкой линии — очень продуманной и импульсивной — разом. Да так, что незыблемые законы перспективы — не указ: они сами приспосабливаются к художественному замыслу, подчиняются ему, прибавляя — когда тревоги, когда победности, и всегда — правды, художественной правды. Не обретя подобное, справилась бы она, как славилась, с графическим воплощением образов, порожденных гигантскими талантами Михаила Шолохова и Алексея Толстого? И решилась бы взяться, кабы не ее своеобычный талант вкупе с недюжинным мастерством. Это же какое напряжение — штрих за штрихом, лист за листом — от начала до завершения неподъемной работы. И чтоб не дрогнула рука, не убоялась душа, не подвели чувство меры и вкус!
Графика И. Чарской — это органичное единство мудрой мысли и расцветшего чувства, равновеликих силе и энергии литературных источников, в которых трагическое, прекрасное и безобразное, высокое и кровавое — рядом на любой странице. Пережить это и долгие рисковые часы резать требовательный и неподатливый материал — не творческий подвиг ли это?..
Многое из того, что стало для И.Чарской предметом образного осмысления, происходило на юге России, в наших местах, в степях, предгорьях и самих горах. Места эти прошла сама художница — тогда совсем юная участница Великой Отечественной. И ей-то и по силам достоверное соотнесение давнего с давнем — ведь и Вторая мировая стала историей, как некогда стала ею Первая мировая. Соотнести, становясь художником — летописцем, как стали ими М. Шолохов и А. Толстой, соотнести при свободном владении каждой избранной техникой. Большому замыслу не быть без большого умения. И нежная и сильная, властная и бережная рука женщины исполняет все, что диктуется ее сердцем — в этом основа непреходящего своеобразия того, что делала, сделала и делает Ирина Чарская. Она, да, она умеет…
Николай Егоров